Том 3 - Страница 9


К оглавлению

9

Поставит, бывало, Фридрих Фридрихович в самое неприятное положение таким, совершенно, впрочем, правдивейшим, рассказом и смотрит в глаза, пока ему сочинишь какую-нибудь любезность. Впрочем, если он заметит, что уж вы очень затрудняетесь, то, не дожидаясь ответа, крикнет:

— Бертинька! а ну, дай нам, матушка, что-нибудь такое позабавиться.

И из комнаты Берты Ивановны тотчас же появляется поднос с холодною закускою, графинчиком Doppel-corn, бутылкой хересу и бутылкой портеру.

— Без соли, без хлеба — худая беседа. Наш брат, русский человек, любит почавкать, — начинает Фридрих Фридрихович, давая вам чувствовать, что когда он десять минут назад называл себя немецким человеком, то это он шутил, а что, в самом-то деле, он-то и есть настоящий русский человек, и вслед за этой оговоркой Шульц заводит за хлебом-солью беседу, в которой уж гостю приходится только молчать и слушать Фридриха Фридриховича со всяческим, впрочем, правом хвалить его ум, его добродетель, его честность, его жену, его лошадь, его мебель, его хлеб-соль и его сигары.

У Норков же было совершенно иное. Проходишь, бывало, через магазин — Ида Ивановна чаще всего стоит с каким-нибудь покупателем и продает ему папиросную машинку или салатную ложку; поклонишься, проходя, как попало Иде, она кивнет головою, тоже чуть заметно, и по-прежнему ведет свое дело с покупателем. Придешь в залу — никого нет, но все смотрит так приветно: и фортепиано и закрытая чехлами мебель как будто говорят вам: «Здравствуйте-с! просим покорно садиться». Вы и садитесь. Так именно было со мною в третье посещение Норков. Я прошел мимо Иды Ивановны, стоявшей в магазине, и сел, не зная, что мне делать, но чувствуя, что мне совсем здесь хорошо и ловко.

Через две или три минуты Ида Ивановна сбыла с рук покупателя и показалась в зале. Выйдя из магазина, она в обеих руках держала по ломтю спелой дыни, посыпанной сахаром.

— Нехорошая дыня, — сказала она, протягивая мне ломтик в своей тонкой белой руке, и в то же время сама начала другой.

— Нет, ничего, — отвечал я, отведав дыни.

— Водянистая; нынче лето такое гадкое, все фрукты какие-то водянистые.

— А что ваша сестра?

— Маня? Она все возится с вашими книгами.

— А я ей еще принес.

Ида Ивановна покачала головой и выговорила:

— Вы нам ее совсем испортите. Подите к ней, если хотите, в ее комнату.

— Можно?

— Отчего же? Там убрано. Я одна тут; мне нельзя отойти от магазина; мамы нет дома, а бабушка уж закатилась и спит.

Я поблагодарил и коридорчиком прошел к комнате Иды и Мани.

— Войдите, — сказала Маня, когда я второй раз постучался у ее двери.

Я застал Маню, сидевшую на окне, с которого до половины была сдвинута синяя тафтяная занавеска. На коленях у Мани лежала моя книга.

— Здравствуйте! — сказала она, щурясь и осторожно спуская на пол свои крошечные ножки. — А я так и думала, что это вы.

— Отчего же это вы так думали?

— Так… читала и как-то про вас вспомнила, а вы и пришли. Садитесь.

Я сел. Маня выбежала на минуту и вернулась с пепельницею, сигарою и спичками.

— Курите, — сказала она, ставя предо мною спички и подавая мне сигару.

Я поблагодарил.

— Это Фрицева сигара: он всегда хорошие сигары курит; вы попробуйте.

Я взял сигару и закурил: сигара точно оказалась очень хорошею.

— Довольны вы книгою? — начал я, чтобы с чего-нибудь начать.

— Да, — отвечала торопливо Маня. — Это так по-русски; такое… действительное.

— Вы любите более действительное?

Девушка задумалась.

— Я много читала, — начала она тихо, — но вы меня не расспрашивайте. Я все читаю. Это вот хорошая книга, — продолжала она, указывая на мой томик «Записок охотника», — нравится мне, а я не могу рассказать почему… Так, какое-то влияние такое… Жаль прочесть скоро. А другие книги читаешь… даже спешишь. Так читаешь… — Маня махнула ручкой.

— Без влияния?

Девушка смотрела на меня долго и, пожав плечиками, сказала:

— Я не знаю, право, какое ж другое слово?

Мне стало стыдно своей попытки слегка подтрунить над Маней.

— Видите, — говорила она, робея и потупляя глазки, — Шиллера, Гете, Ауэрбаха — все это я брала у Фрица; все кое-как знаю; и еще разные там книги у него брала… а это новое совсем, и такое понятное… как самой будто все это хочется почувствовать: ведь это ж влияние значит?

— Вы знаете, — говорила она мне, прощаясь, — вы не думайте, что мои родные в самом деле сердятся, что я читаю книги. Фриц сказал, что ваши книги мне всегда можно читать, и мама мне тоже позволила.

— Очень рад, — отвечал я и ушел, пожав ей ручку.

Фридрих Фридрихович, значит, ко мне благоволил, и я дал себе слово дорожить этим благоволением для Мани. Так прошло нашему знакомству, надо полагать, месяца три или четыре. В это время я познакомился у Шульца с несколькими знаменитостями, впрочем не первой руки, — и, между прочим, с Романом Прокофьичем Истоминым. При всех предубеждениях против этого человека он мне очень понравился. Кроме таланта, выразительной наружности и довольно редкой в русском художническом кружке образованности, к нему влекла его хорошая, страстная речь, гордое пренебрежение к врагам и завистникам и смелая, твердая решимость, соединенная (когда он хотел этого) с утонченнейшею мягкостью и теплотою обращения. Я на Романа Прокофьевича тоже, кажется, произвел впечатление довольно выгодное, и со второго или третьего свидания мы стали держать себя по отношению друг к другу добрыми приятелями. Это еще не решено, да и вряд ли когда-нибудь будет решено, почему с одним человеком почти ни с того ни с сего легко сходишься, сам того не замечая, а с другим ни от того ни от сего, при всех усилиях сойтись, никак не сойдешься. Почти совершенно друг друга путем не зная и не ведая, сошлись мы с Романом Прокофьевичем так, что вдруг очутились на одной квартире. Он напал случайно на очень хороший бельэтаж небольшого домика; в этом бельэтаже приходилось по три одиноких комнаты со сторон и посередине необыкновенно изящный круглый зал, оклеенный темносиними парижскими обоями с широким золотым карнизом. Я взял себе три комнатки налево, а Роман Прокофьич три комнаты направо да этот очаровательный зал под мастерскую. Дверь из залы на мою половину заперли, завесили синим сукном, и зажили мы с Истоминым, сходясь часто, но никогда не мешая друг другу не вовремя. Ко всему этому для меня было большой находкой, что Истомин, часто, и не заходя ко мне из-за своей стены, рассеивал налегавшую на меня тоску одиночества музыкою, которую он очень любил и в которой знал толк, хотя никогда ею не занимался путем, а играл на своем маленьком звучном пианино так, сам для себя, и сам для себя пел очень недурно, даже довольно трудные вещи.

9