Если бы я искал случая подражать, в чем меня так любезно упрекают добрые друзья мои, то я мог бы списать здесь целую картину у Вальтер Скотта, и она пришлась бы сюда как нельзя более кстати. На дворе была морозная ночь; полная луна ярко светила на поле и серебрила окраины яра, но не заходила в ущелье, где было бы темно, совсем как в преисподней, если бы из кузнечного горна, перед которым правили насеки, не сыпались красные искры да не падал красный пук света из окна хозяйской круглой комнаты. В дальнем углу оврага выли в перекличку два волка, вторя друг другу раздирающим унисоном.
Бер сидел в своей комнате один, с своей лохматой собакой. Каминный огонь прихотливо озарял его круглую нору. Это была комната в башне, увешанная кругом машинными ремнями, конскими хомутами, тяжелыми насеками, буравами и винтовыми досками. В одном завороте у камина стоял тяжелый токарный станок с подвижным патроном, в другом — железная кровать хозяина, покрытая верблюжьим войлоком. Против нее помещался старинный комод с львиными лапами вместо ручек. На стене висели два двуствольные ружья, а между ними огромное черное распятие. Более здесь не было никакой мебели и никаких украшений.
Роберт Бер сидел здесь, не выходя никуда с самого утра. Правда, он вышел на минуту перед вечером, но только для того, чтобы велеть принесть себе новую кучу вереска, но тотчас же возвратился сюда снова, сел против камина и с тех пор уже не вставал с этого места. Он даже не зашел сегодня к своим лошадям, чем он не манкировал ни один день в жизни.
Теперь он сидел тихо, как человек, одержавший победу над внутренним врагом своим и довольный своею силою. Перед ним лежала большая книга, развернутая на странице, на которой широкою красною чертою была подчеркнута строка: «И не восхоте обличит ю, но восхоте тай пустити ю».
Роберт Бер был очень расстроен: окружающие его заметили это потому, что он был необыкновенно тих и бездействовал, тогда как обыкновенно у него в крови всегда бегала ртуть и руки его постоянно искали работы.
Ровно в одиннадцать часов в толстую дубовую дверь круглой комнаты раздались три легкие удара. Услыхав этот стук, Бер вскочил с своего кресла, сжал руки у сердца и, пошевелив беззвучно устами перед распятием, произнес: «войдите», и снова опустился на прежнее место.
Из темного пространства, открытого повернувшеюся на широких петлях дубовою дверью, тихо вступила белая женская фигура.
Бер не шевелился и не поднимал кверху опущенной головы; уста его продолжали тихо двигаться, а глаза смотрели на сложенные на коленях руки.
Женщина подошла к самому креслу Бера, сбросила с головы белую шерстяную косынку, которою была покрыта, и, опершись локтем на карниз камина, проговорила:
— Я пришла в тот час, когда вы хотели.
Эта женщина была Мария Норк.
— Да, — отвечал Бер, — да, я хотел этого, Мария: нам надо поговорить с тобой.
— Я вас слушаю.
— Ты сядь, разговор может выйти немного продолжителен.
Он подвинул ей ногою простой деревянный табурет и опять сказал:
— Сядь! сядь!
Она села. Вышла очень продолжительная пауза. Положение молодой женщины становилось невыносимым: она была слаба, волновалась ожиданиями предстоящего тяжелого объяснения, и ее томил не освобождающий ее ни на минуту проницательный взгляд мужа.
Наконец Бер положил конец этой сцене. Он переложил левую ногу на правую и проговорил:
— Итак, Мария…
Женщина вскинула голову и, заметя новую склонность Бера к паузам, спокойно сказала:
— Я вас слушаю.
— Вы… его любите?
— Нет.
Бер подумал и произнес тихо:
— Будем откровенны.
— Я вам отвечала откровенно, — подтвердила Маня.
Бер остановился и стоял, то широко раскрывая веки, то быстро захлопывая их и затем снова раскрывая.
Маня молчала, собирая рукою под подбородком свои разбежавшиеся пепельные волосы.
— Вы, однако, любили его? — пробурчал Бер.
— Он сделал все, чтобы убить мою любовь к себе.
— Как?
Маня задумалась, покраснела и, глядя в огонь, добавила:
— Если ему удалось унизить меня один раз — я не хочу увеличивать мое унижение рассказом, как я его понимаю. Вам не нужно этого. Я не знаю, чего вы от меня хотите? Теперь глухая ночь; здесь все вам преданы, начиная от этой собаки, которая готова загрызть меня, если вы ей это прикажете; отойдя кругом на пять миль нет человеческого жилья; зима, мороз, в овраге волки воют; вы — все говорят, вы страшный человек; никто еще ни жалости и ни улыбки не видывал на вашем лице ужасном; и вы меня силою позвали на допрос!.. Вы здесь меня хотите пытать? Пытать меня будете? Пытайте.
Маня сделала два шага к мужу и прошептала:
— Я не боюсь вас!
— Вы слышали? — повторила она громко, — я не боюсь вас. Поймите вы, что тем, кому, как мне, жизнь — бремя, тем смерть есть высшее блаженство.
— Вам в тягость жизнь?
— Да; она давно, давно мне в тягость.
— Вам скучно здесь?
— Везде равно мне скучно.
— Вы ненавидите меня?
— Я не люблю вас.
— Не ненавидите, однако?
Не ненавижу, потому что я не умею ненавидеть. Я не люблю вас; мне с вами тяжело. Я думаю, и этого довольно, чтоб для меня всю цену потеряла жизнь.
— А если б бог вам дал теперь другую жизнь?
— Я б не взяла ее.
— Зачем?
— Затем, что для меня жить снова невозможно.
— Я верю вам, Мария: и я бы тоже не взял.
Бер снова опустил голову и снова задумался.
— Прощайте, — проговорила тихо, вставая, Маня.
— Нет, пару слов еще.