— Полно острить-то! — произнес сзади его Истомин и, взявшись за края его меховой шапки, натянул ему ее по самую бороду. Тенор издал из-под шапки какой-то глухой звук и, как страус, замотал головою во все стороны. Оба ставленника разом принялись сдергивать с учительской головы ни за что не хотевшую слезать шапку.
Истомин был очень весел, смеялся и, придя домой, начал переставлять и перетирать в своей мастерской давно забытые подмалевки и этюды.
На другой день, часу в девятом утра, только что я отворил дверь в залу Истомина, меня обдал его громкий, веселый хохот, так и разносившийся по всей квартире. Истомин уже был одет в канаусовых шароварах и бархатном пиджаке и катался со смеху по ковру своей оттоманки.
— Здравствуйте! — весело произнес он, протягивая мне руку и обтирая платком выступившие от хохота слезы. — Садитесь скорей или лучше прямо ложитесь загодя, а то Меркул Иванов вас сейчас уложит.
Меркул Иванов был огромный, трехэтажный натурщик, прозывавшийся в академии Голиафом. Он был необыкновенно хорошо сложен; слыл за добродушнейшего человека и пьянствовал как настоящий академический натурщик. Теперь он был, очевидно, после каторжного похмелья и, стоя у притолоки Истомина, жался, вздрагивал и водил по комнате помутившимися глазами.
— Вот послушайте, — начал Истомин. — Я говорю Меркулу Иванову, чтоб он более не пил; что иначе он до чертиков допьется, а он, вот послушайте, что отвечает.
— Это помилуй бог, Роман Прокофьич, — зацедил сквозь зубы, вздрагивая, натурщик.
— Да… а он говорит… да ну, рассказывай, Меркул Иваныч, что ты говорил?
— Я-то, Роман Прокофьич… что это… помилуй бог совсем; я крещеный человек… как он может ко мне подходить, дьявол?
— А что ты видаешь-то?
— Ххххаррри этакие… маски… Роман Прокофьич… это золото… уголь сыпется… — рассказывал, отпихиваясь от чего-то ладонью, натурщик. — Ну, что только чччеерта, Роман Прокофьич… Этого нникак он, Роман Прокофьич, не может. Он теперь если когда и стоит… то он издалли стоит… он золллото это, уголь, все это собирает… а ко мне, Роман Прокофьич, не может.
Смешно это, точно, рассказывал несчастный Голиаф, но уж Истомин смеялся над этим рассказом совсем паче естества, точно вознаграждал себя за долговременную тоску и скуку. Он катался по ковру, щипал меня, тряс за руку и визжал, как ребенок, которому брюшко щекочут.
— Ну, а клодтовский форматор же что? — заводил опять натурщика Истомин.
— Т-тот… тот, Роман Прокофьич, действительно что допился, — отвечал, вздыхая, Меркул Иванов.
— То-то, расскажи им, расскажи, как он допился?
Меркул Иванов повернул голову исключительно ко мне и заговорил:
— Уговорились мы, Роман Прокофьич, идти…
— Ты им рассказывай, — перебил его Истомин, показывая на меня.
Я и то, Роман Прокофьич, им это, — отвечал натурщик. — Уговорились мы, Роман Прокофьич, — продолжал он, глядя на меня, — идти с ним, с этим Арешкой, в трактир… Чай, Роман Прокофьич, пить хотели. В третьей линии тут, изволите знать?
— Ну, знаю! — крикнул Истомин.
— Я и говорю ему: «Не пей, говорю, ты, Арешка, водки, потому видишь, говорю, как от нее после того тягостно. Приходи, зову его, лучше в шестом часу ко мне и пойдем в третьей линии чай пить». Только он что же, Роман Прокофьич? Я его жду теперь до седьмого часу, а е-его ппподлеца — вот нету. Я теперь, разумеется, пошел ззза ним. Пррихххажжу, а он, мерзавец, лежит в мастерской теперь под самыми под этими под канатами, что, изволите знать, во второй этаж формы подымают. Голова его теперь пьяная под самыми под этими канатами, и то-то-исть по этим, Роман Прокофьич, по канатам… чертей! То есть сколько, Роман Прокофьич, чертей везде! И вот этакие, и вот этакие, и вот этакие… как блохи, так и сидят.
Меркул Иванов плюнул и перекрестился.
— Гибель! — продолжал он. — Я тут же, Роман Прокофьич, и сказал: пропади ты, говорю, со всем и с чаем; плюнул на него, а с этих пор, Роман Прокофьич, я его, этого подлого Арешку, и видеть не хочу. А на натуре мне эту неделю, Роман Прокофьич, стоять не позвольте, потому, ей-богу, весь я, Роман Прокофьич, исслабел.
Тешил этот наивный рассказ Истомина без меры и развеселил его до того, что он вскочил и сказал мне:
— Не пройдемся ли проветриться? погода уж очень, кажется, хороша.
Я был согласен идти; погода действительно стояла веселая и ясная. Мы оделись и вышли.
Не успели мы сделать несколько шагов к мосту, как нагнали Иду Ивановну и Маню: они шли за какими-то покупками на Невский.
— Мы пойдем провожать вас, — напрашивался я к Иде Ивановне.
— Если вам нечего больше делать, так провожайте, — отвечала она с своим всегдашним спокойно-насмешливым выражением в глазах.
Я пошел около Иды Ивановны, а Истомин как-то случайно выдвинулся вперед с Манею, и так шли мы до Невского; заходили там в два или три магазина и опять шли назад тем же порядком: я с Идой Ивановной, а Маня с Истоминым. На одном каком-то повороте мне послышалось, будто Истомин говорил Мане, что он никак не может забыть ее лица; потом еще раз послышалось мне, что он нервным и настойчивым тоном добивался у нее «да или нет?», и потом я ясно слышал, как, прощаясь с ним у дверей своего дома, Маня робко уронила ему тихое «да».
Вечером в этот день мне случилось проходить мимо домика Норков. Пробираясь через проспект, я вдруг заметил, что в их темном палисаднике как будто мигнул огонек от сигары.
«Кто бы это тут прогуливался зимою?» — подумал я и решил, что это, верно, Верман затворяет ставни.