Лакей Гриша с малороссийской флегмою направился к полкам, а я уже было хотел уползти и удрать черным ходом, как вдруг эти-то канальские черные двери приотворились и из-за них высунулась белокурая головка с усиками, и нежный голосок самою музыкальною нотою прозвенел:
— Excusez-moi, je ne suis pas venu… с того хода, где следовало, но нам так долго не удавалось к вам проникнуть…
— Ничего-с, — отвечаю, — сделайте милость, не извиняйтесь.
— Нет, не извиняться нельзя, но знаете… как быть: служба… и не рад, да готов.
— Конечно, — говорю, — конечно. Чем, однако, прикажете служить?
— Вот мой товарищ, — позвольте вам представить, поручик, — он тут назвал какую-то фамилию и вытянул из-за себя здорового купидона с красным лицом и русыми котелками на висках.
Я поклонился отрекомендованному мне гостю, который при этом поправил ус и портупею и положительно крякнул, как бы заявил этим, что он человек не робкого десятка.
«Да мне-то, — думаю, — что такое до вас? По мне, вы какие ни будьте, я вас и знать не хочу», и сейчас же сам крякнул и объявил им, что я здесь не хозяин и что хозяина самого, дяди моего, нету дома.
— Как же это так? Вы нам скажите, пожалуйста, где он? Vous n’y perdrez rien, между тем как нам это очень нужно, — говорил, семеня, юнейший гость мой, меж тем как старейший строго молчал, опираясь на стол рукою в белой замшевой перчатке.
— Нет, вы, бога ради, скажите, где ваш дядюшка? мы его разыщем, — приставал младший.
— Решительно, — говорю, — не знаю; что хотите — не знаю. Сам даже этим интересуюсь, но все тщетно.
— Это изумительно.
— А однако это так.
— Ну, в таком разе позвольте за вас взяться.
Я смешался.
— Что? что такое? как за меня взяться?
— А вот вы сейчас с этим познакомитесь, — отвечал гость, вытаскивая из кармана и предлагая мне конверт с большою печатью.
— Прошу, — говорит, — вскрыть.
Нечего делать: принимаю трепещущими руками этот конверт; вскрываю его; вытаскиваю оттуда лист веленевой бумаги, на котором картиннейшим писарским почерком написано… «К ней». Да-с: ни более ни менее как стихотворение, озаглавленное «К ней».
Протер глаза, еще раз взглянул — все то же самоё, и вверху надпись «К ней»…
Я обиделся и рассердился и, не соображая уже никаких последствий, спросил с досадою: «Это еще что такое»?
— А это, — отвечает мне младший из моих гостей, — на сих днях в балете бенефис одной танцовщицы, которая… с ней очень многие важные лица знакомы, потому что она не только танцует, но… elle visite les pauvres и…
— Но, позвольте, — возражаю, — что же мне до нее за дело?
— Совершенно верно, совершенно верно: вам нет до нее никакого дела, и она ни для кого никакого прямого значения не имеет, но… les jeunes gens font foule chez elle… и стараются услугами… совершенно невинными… невинными ей услугами доставить удовольствие одному… очень, очень почтенному и влиятельному лицу. Он человек уже, конечно, не первой молодости, и в эти годы, знаете, женщина для человека много значит и легко приобретает над ним влияние. Согласитесь что все это верно?
— Отлично-с, — говорю, — но что же мне до этого за дело?
Гость обиделся.
— Я, — говорит, — и не настаиваю, что вам есть до этого дело, но я прошу у вас помощи и совета.
— А, это, мол, другое совсем дело, — и, успокоенный, прошу гостей садиться.
Офицеры поблагодарили, присели и младший опять начал.
— Генерал Постельников, именем которого мы решились действовать, совсем об этом не знает. Да-с: он нас сюда не посылал, это мы сами, потому что, встретив в списках фамилию вашего дядюшки и зная, что ваша семья такая литературная…
Ну, уж тут я, видя, что мой гость затрудняется и не знает, как ему выпутаться, не стал ему помогать никакими возражениями, а предоставил все собственному его уму и красноречию — пусть, мол, как знает, не спеша, изъяснится. Он, бедняк, и изъяснялся, и попотел-таки, попотел, пока одолел мою беспонятливость, и зато во всех подробностях открылся, что он желает быть замеченным генералом Постельниковым и потому хочет преподнести его танцовщице букет и стихи, но что стихи у него вышли очень плохи и он просит их поправить.
«Так вот, — думаю, — чем весь этот переполох объясняется! Бедный мой дядя: за что ты гибнешь?» И с этим я вдруг расхрабрился, кричу: «человек, чаю нам!»
— Господа, прошу вас закурить сигары, а я сейчас… — и действительно я в ту же минуту присел и поправил, и даже уж сам не знаю, как поправил, офицерское стихотворение «К ней» и пожелал автору понравиться балетной фее и ее покровителю.
— Ах да! я ценю вашу дружбу, — отвечал со вздохом мой гость, — ценю и ваше доброе желание, но наш генерал, наш бедный добрый генерал… он теперь в таком положении, что il s’emeut d’un rien, и нельзя поручиться, в каком состоянии он будет в этот момент.
Я полюбопытствовал, что же такое отравляет драгоценное спокойствие генерала Постельникова.
— Ах, это то же самое-с, я думаю, что отравляет нынче спокойствие многих и многих людей в нашем отечестве… Это, в самом деле, иначе даже не может и быть для истинных европейцев: я молод, я еще, можно сказать, незначителен и не чувствую всего этого так близко. Но… но и я… je déplore les maux de ma patrie. Но он, наш генерал, он, который помнит все это в ином виде, когда эта «дурная болезнь», как мы это называем, еще робко кралась в Россию под контрабандными знаменами Герцена, но Герцен, помилуйте… Герцена только забили; он был заеден средою и стал резок, но он все-таки был человек просвещенный и остроумный, — возьмите хоть одни его клички «трехполенный», трехполенный, ведь это все острота ума, а теперь…