Экономия и недосуги этих господ, признаюсь, меня жестоконько покоробили; но, думаю, может быть это только в чиновничестве загостилось старое кривлянье на новый лад. Дай-ка заверну в другие углы; поглазею на литературу: за что так на нее жалуются?
Пока неделю какую придется еще пробыть в Петербурге, буду читать. В самом деле, за границей всего одну или две газетки видел, а тут их вон сколько!.. Ведь что же нибудь в них написано. Накупил… Ух, боже мой! действительно везде понаписано! Один день почитал, другой почитал, нет, вижу — страшно; за человеческий смысл свой надо поопасаться. Другое бы дело, может быть интересно с кем-нибудь из пишущих лично познакомиться. Обращаюсь с такой просьбою к одному товарищу: познакомьте, говорю, меня с кем-нибудь из них. Но тот при первых моих словах кислую гримасу состроил.
— Не стоит, — говорит, — боже вас сохрани… не советую… Особенно вы человек нездешний, так это даже и небезопасно.
— Какая, — возражаю, — возможна опасность?
— Да денег попросят, — им ведь ни добавочных, ни прибавочных не дают, — они и кучатся.
— Ну?
— Ну, а дал — и пропало, потому это «абсолютной честности» не мешает; а не дашь, — в какой-нибудь газетке отхлещут. Это тоже «абсолютной честности» не мешает. Нет, лучше советую беречься.
— Было бы, — говорю, — еще за что и отхлестать?
— Ну, у нас на этот счет просто: вы вот сегодня при мне нанимали себе в деревню лакея, и он вам, по вашему выражению, «не понравился», а завтра можно напечатать, что вы смотрите на наем себе лакея с другой точки зрения и добиваетесь, чтоб он вам «нравился». Нет, оставьте их лучше в покое; «с ними» у нас порядочные люди нынче не знакомятся.
Я задумался и говорю, что хоть только для курьеза желал бы кого-нибудь из них видеть, чтобы понять, что в них за закал.
— Ах, оставьте пожалуйста; да они все давно сами друг про друга всё высказали; больше знать про них не интересно.
— Однако живут они: не топятся и не стреляются.
— С чего им топиться! Бранят их, ругают, да что такое брань! что это за тяжкая напасть? Про иного дело скажут, а он сам на десятерых наврет еще худшего, — вот и затушевался.
— Ну, напраслина-то ведь может быть и опровергнута.
Как раз! Один-то раз, конечно, можно, пожалуй, и опровергнуть, а если на вас по всем правилам осады разом целые батальоны, целые полки на вас двинут, ящик Пандоры со всякими скверностями на вас опрокинут, — так от всех уж и не отлаешься. Макиавелли недаром говорил: лги, лги и лги, — что-нибудь прилипнет и останется.
— Но зато, — говорю, — в таких занятиях сам портишься.
— Небольшая в том и потеря; уголь сажею не может замараться.
— Уважение всех честных людей этим теряется.
— Очень оно им нужно!
— Да и сам теряешь возможность к усовершенствованию себя и воспитанию.
— Да полноте, пожалуйста: кто в России о таких пустяках заботится. У нас не тем концом нос пришит, чтобы думать о самосовершенствовании или о суде потомства.
И точно, сколько я потом ни приглядывался, действительно нос у нас не тем концом пришит и не туда его тянет.
Ходил в театр: давали пьесу, в которой показано народное недоверие к тому, что новая правда воцаряется. Одно действующее лицо говорит, что пока в лежащих над Невою каменных «свинтусах» (сфинксах) живое сердце не встрепенется, до тех пор все будет только для одного вида. Автора жесточайше изругали за эту пьесу. Спрашивал сведущих людей: за что же он изруган? За то, чтобы правды не говорил, отвечают… Какая дивная литература с ложью в идеале!
Познакомился, наконец, случайно в клубе художников с одним поэтом и, возмущенный тем, что слышал, поговорил с ним о правде и честности. Поэт того же мнения, что правда не годится, и даже разъяснял мне, почему правды в литературе говорить не следует; это будто бы потому, что «правда есть меч обоюдоострый» и ею подчас может пользоваться и правительство; честность, говорит, можно признавать только одну «абсолютную», которую может иметь и вор и фальшивый монетчик. Дальше я не хотел и речи вести об этом: взаправду «за человека страшно»! Спрашиваю только уж о самых практических вещах: вот, говорю, к удивлению моему, я вижу у вас под одним изданием подписывается редактор Калатузов… скажите мне, пожалуйста… меня это очень интересует… я знал одного Калатузова в гимназии.
— Этот, здешний, очень он плох, — перебивает меня поэт.
— Редактор-то?
— Да, ах, как безнадежно плох! как котелка.
— Скажите, бога ради, и тот, — говорю, — был не боек.
— Ну, все-таки это, верно, не тот. Этот, например, как забрал себе в голову, что в Англии была королева Елисавета, а нынче королева Виктория, так и твердит, что «в Англии женщинам лучше, потому что там королевы царствуют». Сотрудники хотели его в этом разуверить, — не дается: «вы, говорит, меня подводите на смех». А «абсолютная» честность есть.
— Как же, — говорю, — его редактором-то сделали?
— А что же такое? Для утверждения в редакторстве у нас ведь пока еще в губернском правлении не свидетельствуют. Да и что такое редактор? Редакторы есть всякие. Берем, батюшка, в этом примеры с наших заатлантических братий. А впрочем, и прекрасно: весь вопрос в абсолютной честности: она литературу убивает, но зато злобу-с, злобу и затмение в умах растит и множит.
— Есть же, однако, полагаю, между ними люди, для которых дорога не одна абсолютная честность?
— Как же-с, непременно есть, и вот недалеко ходить. Вон видите, за тем столом сидит пентюх-то, — это известный православист, он меня на днях как-то тут встречает и говорит: «Что ж вы, батюшка, нам-то ничего не даете?»